Дмитрий Поляков (Катин) - Дети новолуния [роман]
В глаза ему из непроницаемой тьмы неслись бесчисленные капли воды.
— Где ты?!
Выворотив белки глаз, конь, надрываясь, крутился и хрипел под ним, но старик не давал ему покоя.
— Я — тут! А ты — там! Слышишь? — натужно кричал он срывающимся голосом. — Я тут — всё! Всё! Всё могу! Что можешь ты?!
Он набрал в грудь воздуха:
— Убить меня?! Так убей!! Я не боюсь! Убей!! Сейчас!! Не можешь?! — Он закатился безумным хохотом. — Ты не можешь! Потому что я — тоже! Слышишь?! Я — тоже!!
Он вдруг умолк, порывисто огляделся вокруг. Опять сверкнул разряд, ударил гром, но теперь уже отдалённо. Старик опять посмотрел ввысь, но небо укрылось толщей холодного ливня.
Тогда, распаренный, задыхающийся, осевший, он погнал ещё не остывшего коня назад, а доскакав, чуть не через голову скатился на пашню прямо на глазах у оцепеневших кешиктенов, без надежды, казалось уже, потерявших хозяина, и других, выглядывающих из юрт и повозок. Каан упал на колени и замер, точно в растерянности, потом схватил руками мокрой земли и поднял их над головой.
— Грязь! — сипло выкрикнул он, пытаясь глазами поймать молнию. — Грязь!
Он размазал землю по лицу, задрал лицо к небу и осевшим, расшатанным голосом простонал:
— Грязь…
Никто не приблизился к нему, не посмел. Каан говорил с Небом.
Небо взирало. Безразличное. Хмурое. Утомлённое стихающей бурей.
Так он просидел на раскисшей земле, опустив голову, пока не кончился дождь, потом с трудом поднялся на ноги и, грязный, страшный, со спутанными волосами, с взглядом, пробирающим до костей, молча побрёл в лагерь. Там он взял мерина и тронул его к обозу, в котором притаились божьи люди. Встал там. Долгим тяжёлым глазом обвёл мокрые повозки с продрогшими шаманами, имамами, ламами, несторианами, звездочётами, колдунами и прочим иным духовенством поверженных царств. Грязные, истощённые, они жалко жались друг к другу, словно близкие родственники, они слиплись в чёрный, мокрый, дрожащий ком, тревожно ожидая его слова.
— Гоните их прочь, — глухо сказал каан и неловко сплюнул себе на голенище. — Пусть уходят.
19Так бывает везде и всюду, но в верховьях Инда так бывает не часто — безумство бури наутро сменяется лучезарным штилем. Земля нежится под ладонями ласкового солнца, которое гладит её, как урчащую кошку, по холке, за ухом, в подбрюшье. Из нор и щелей на свет вылезает разная живность, всегда благодарная за милость природы. И даже человек и тот немного добреет, глядя на такое умиротворённое великолепие.
Кто мог подумать, что ещё ночью здесь бушевал ураган, несущий гибель всякому, кто не успел надёжно укрыться? Тихое журчание ручьев, лёгкий, бодрящий ветерок, мягкое, как перина, тепло ясного неба, жемчуговая трава, вся в росе, славно умытая и причёсанная, будто на праздник, весёлый птичий писк. Разве так не было всегда?
Чуть свет вылез из своего шатра и монгольский советник Елюй Чу-цай, безродный кидань, утративший землю и веру, но не сменивший ни того ни другого. Ночь он не спал. Лежал на спине и сонно глядел на то, как блестели в небе выпавшие незадолго до рассвета звёзды. Время от времени его рвало. Пришлось всё ж таки съесть слишком много баранины и выпить слишком много вина, чтоб не обидеть не в меру назойливых ветеранов орхонов. Им постоянно надо доказывать, что он свой.
Несмотря на столь трудную и бессонную ночь, кидань выглядел, как всегда, предельно опрятно, с гладкой, точно покрытой лаком, косой, в скромной шапочке на голове и в одноцветном голубом халате из шёлка без единого пятнышка. Он незаметно покинул лагерь и, оставаясь в виду дозорных, пошёл к реке. Там он сел в тени прибрежных деревьев и стал смотреть на воду, наслаждаясь её бегом и журчанием. Река была мелкая, каменистая и очень холодная благодаря, по-видимому, быстрому течению. Если присмотреться, то можно было заметить, как мимо проплывают мелкие рыбёшки, а те, что покрупнее, стоят на месте, где поглубже, и иногда покачивают хвостами. Великое множество водомерок, мух, стрекоз и водяных клопов суетилось по реке. В тихом перешёптывании камышей, почти заглушаемом наплывающим то и дело жужжанием пчёл и шмелей, слышалось милое равнодушие и этой реки, и этой травы, и этого утра, и этого дня. И ещё что-то, уже непонятное, как детский крик с другой стороны поля.
Елюй Чу-цай хотел вспомнить хоть одну строчку из своих поэтов и не мог вспомнить ни одной. Он смотрел на бегущую куда-то прозрачную воду, занятую только своим бегом и не знающую, что такое боль и что такое смерть, потому, может статься, что она и есть Бог? Кидань сидел на берегу и говорил вслух так, будто напротив сидел собеседник. Он ему говорил:
— От щепки, упавшей в эту воду, уже не зависит её судьба. Щепку несёт вода, пока наконец не выбросит на сушу, и там она не высохнет на солнце и не превратится в труху. Вот ты говоришь — спасение. И я говорю — спасение… И есть ли оно?
На глазах у него выступили слезы.
— А если есть, то — в чём?
Меняя форму и очертания, по воде в искрах солнца плыли белые облака.
20До предела сжавшаяся в загоне отара овец с возрастающим ужасом пялилась в чёрную ночь. Но и ночь глазами волка серо-голубой масти вот уж который час сосредоточенно глядела на отару. Кислая вонь от его шкуры, вонь смерти, так близко, так муторно, заставляла овечьи сердца дробиться на тысячи страхов. Но волк выжидал. Он следил не за овцами — за юртами, по полшага на час приближаясь к человечьей берлоге. Замирал, сидел долго в ледяном подталом снегу, нюхал воздух, чуял постепенный уход из него дыма, потом осторожно, проваливаясь лапой в заиндевелую корку, делал шаг, другой и замирал опять. Овцы сходили с остатков ума, но его занимали не они и даже не собаки, брехающие наобум, а исключительно люди. Только в них серо-голубой видел настоящую угрозу себе. Но люди спали. Это было ясно уже давно. И поэтому с роковой неизбежностью в смоляной пустоте оловянным блеском высветились его глаза.
Власть — не понукание другими,
не мелкое тщеславие рабов,
желающих забыть, что они рабы.
Власть — это пустота. Предел.
За ним — всё. И ничего.
Безмерное обладание лишним.
Возможность сблизиться с тьмой.
Утратить понимание Бога.
Право, отнятое у Природы и переплавленное в золото.
Непреодолимая гордыня
и возмущение перед неизбежностью смерти.
Талант ломать мир, как хворост перед очагом.
Власть — это сон, в котором возможно всё.
Сон без надежды на пробуждение.
Гибель души.
Торжество воли.
Удав
Борьба русского самодержавия с русской интеллигенцией — борьба блудливого старика со своими выблядками, который умел их народить, но не умел воспитать.
Василий Осипович Ключевский6.40«Жизнь не много значила в этих суровых краях. Высокие, открытые всем ветрам плато, озёра с камышовыми берегами, посещаемые птицами по пути в ледяные тундры. В ясные ночи середины зимы по небу то вспыхивали, то исчезали за горизонтом всполохи северного сияния. Весной, когда лошади и коровы давали молоко, проблем с пищей не было, добыча сама шла в руки. Зимой оставался только кумыс, хранящийся в кожаных мешках, перебродивший и взбитый. Конец зимы был самым плохим временем, мясо заменялось варёным просом.
Монгольскую империю Чингисидов иногда называют „Великой Степью“. Степь сформировала весь образ жизни монгольских завоевателей, наложила свой властный отпечаток на их сознание и культуру. Нигде, кроме степи, монгол не мог чувствовать себя по-настоящему счастливым. Именно здесь восемьсот лет назад некий князь Темучин из рода Кият-Борджигин был поднят на кошме из белого войлока и провозглашён ханом всех монголов — свершилось событие планетарного масштаба, которое его современники, кроме, конечно, самих участников, практически не заметили».
«Вот где и кем надо было родиться», — подумал старик, захлопнул книгу и бросил её обратно. Книги привозили, как всегда, в пятницу и складывали аккуратной стопкой на журнальном столе в углу прихожей. Соответственно выданным много лет назад распоряжениям здесь были биографии властителей всех времён, политические мемуары, зарубежные детективы, новинки спорта — главным образом бокса и футбола, а также занимавшие когда-то жену альбомы по домоводству и живописи, все изданные на прошедшей неделе. Он давно уже не обращал на них внимания, поскольку охладел к беллетристике и даже газет не брал в руки, но сегодня, проходя мимо, бесцельно открыл лежавшую сверху книгу и стоя пробежал начальные строки предисловия. Теперь это было неактуально, так сказать, минорный привет из прошлого. И всё же слабым отблеском когда-то раскалённых амбиций на ум вновь пришла ещё тёплая мысль: «Вот когда и кем надо было родиться… Холод, степь, независимость… Не то что…» Одновременно из нескольких комнат донёсся многозвучный бой часов — семь ударов, напомнивший ему, что день уже начался. Часы всегда оставались его страстью, часы с боем.